PDA

Просмотр полной версии : КАВКАЗСКАЯ ИНТЕФАДА



Ваш знакомый
16.10.2005, 00:11
Новая война начнется в Дагестане?

http://www.kavkaz-forum.ru/photo/8089-original.jpg
Казбек Султанов
доктор наук, профессор Института мировой литературы РАН, действительный член РАЕН, заслуженный деятель науки республики Дагестан

Запомнилось название статьи, опубликованной сразу после окончания первой чеченской войны и фактически в преддверии второй: «Кто следующий? Дагестан». Вопрошающая интонация должна была, казалось, продлиться и на «Дагестан», но отсутствие вопросительного знака красноречиво выдавало то ли убежденность именно в таком развитии событий, то ли осведомленность, инспирированную известными источниками.

«Пахнет большой войной, несравненно большей, чем в Чечне» - генерал А.Лебедь, безусловно, поглядывал в сторону Дагестана, когда произносил эти слова. Другой генерал - В.Семенов на «круглом столе» во Владикавказе в ноябре 1998 года - смотрел в ту же сторону, прогнозируя возрастание «конфликтного потенциала на Северном Кавказе».

После Хасавюртовских соглашений казалось, что чеченский кризис позади, но по умолчанию предполагалось, что вакансия мятежной республики остается свободной и Дагестану предстоит её занять. История, однако, предпочла новый старый вариант: многострадальная Чечня вновь оказалась в эпицентре конфликта.

Устойчивое восприятие ситуации в Дагестане исключительно сквозь призму чеченского кризиса представляется не совсем адекватным, ибо оставляет за скобками внутренние источники её развития.

В Дагестане явно неодобрительно воспринимался чеченский акцент в трактовке майских событий 1998, когда был захвачен Госсовет. Популярные в те дни оценки типа «чеченское знамя над Дагестаном» или «Дагестан превращается в чеченский филиал» как бы отказывали происходящему в самостоятельном смысле и самоценности. Не то, что призрак, но даже какой-то намек на чеченскую гегемонию вызывал дружное подозрение по поводу потребительского отношения к Дагестану как всего-навсего трамплину для выхода к морю. Подобное умонастроение не могло не усиливать самоощущение республики как самого авторитетного на Северном Кавказе центра мусульманского просвещения и образования, традиционного духовного оплота ислама в регионе, под однозначным воздействием которого исторически формировалась религиозная ситуация в Чечне. Кроме того, нестареющая память об эпохе длительного сопротивления царскому колониализму в Х1Х веке не могла не подсказывать, что его лидер, имам Шамиль, эффективно поддержанный чеченцами, был все-таки дагестанцем (а не чеченцем, каковым он почему-то предстал в одной из работ Валерия Тишкова).

Навязчивая идея "второй Чечни" игнорирует принципиальную разницу между нынешним Дагестаном и нынешней Чечней на основе неоправданной абсолютизации фактора исламской солидарности. Безусловная историко-культурная и религиозная близость не в состоянии, однако, отменить различие не только в политических ориентациях, но и в функциональной роли религии: если в Чечне ислам обнаружил свойства радикального метода реализации определенной политической цели, то в Дагестане он остается самодостаточной идеологией, которую, конечно, обдувает ветер политизации, но ещё не до такой степени, чтобы в полной мере активизировался политико-мобилизующий потенциал ислама.

Сегодня взаимодополнительность Чечни и Дагестана требует уточнения, характер которого во многом определит более пристальное внимание к тому, что можно назвать тотальной спецификой Чечни. Она обнаруживает себя уже при самом общем взгляде: если Чечня остается этноцентристской территорией-островом, то консолидирующую функцию в Дагестане выполняет иная политическая философия, основанная на балансе межэтнических интересов как естественной форме самосохранения.

При имаме Чечни и Дагестана Шамиле издавна оппозиционная Чечня (чеченский шейх Мансур обрел славу задолго до Шамиля; совсем неслучайно его портрет висел в кабинете Д.Дудаева) включилась в широкий контекст надэтнической горской интифады, тем самым серьезно расширяя плацдарм сопротивления. Но в ХХ веке одним из объективных результатов двух чеченских войн стал растущий изоляционизм: Чечня как бы утрачивала чувство кавказского контекста и, как считают многие в Дагестане, повела какие-то самостоятельные игры с Москвой, а идея борьбы за независимость, чистоту которой Шамиль отстаивал, трансформировалась то ли в часть внекавказской большой политики, то ли в род большого бизнеса. Более того, опережающие действия Чечни, её программная самодостаточность успешно освоены на высшем уровне российской политики и превращены в мощный политический резерв. Чечня стала заложником и упустила тот момент, когда стала играть против себя самой, думая, что продолжает оставаться самостоятельной. Откровенно говоря, дело не в самом нападении на Дагестан в 1999 году, а в выборе времени его осуществления. Власть убила сразу несколько зайцев и Басаев - неважно, осознанно или по незнанию - отыграл свою роль под диктовку более сложного, чем он мог себе представить, проекта. Внутренняя оппозиция в Дагестане оказалась обманутой и подавленной, местная коррупционная власть только усилилась на волне "общенародного сопротивления" боевикам, Москва решила известную задачу по подъему патриотического воодушевления-реванша и избранию главы государства…

Такой поворот событий серьезно ослабил возможный сценарий, по которому Дагестан мог бы стать второй Чечней. Этот вариант устроил бы тех, кому уже тесно в Чечне: продление Чечни за её границы, расширение плацдарма при сохранении свободы действий, чеченизация Дагестана становятся привлекательными не только для чеченцев.

Но взрыв в Дагестане, который я не исключаю, будет иметь совсем другие параметры, почти не обусловленные чеченским фактором. Если Москва останется в рамках удобных представлений о "втором издании" Чечни, то она не просто повторит чеченские ошибки, но допустит долговременный стратегический просчет и не исключено, что та идея, за которую Чечня борется безуспешно, окажется реализованной в другом месте и при других обстоятельствах.

Помимо несовпадения злободневных политических векторов Дагестан и Чечня важно выделить одну из глубинных исторических причин, о которой почти не говорят в данном контексте.

Дагестан в своем развитии прошел через развитую, строго дифференцированную систему сословных отношений. На протяжении веков кумыкские князья, казикумухские и аварские ханы, кайтагские уцмии формировали ценностно ориентированный общественный организм. Были и вольные общества, которые манифестировали себя как формы прямой народной демократии. Сосуществование различных политических практик придавало определенную гибкость и обеспечивало плюрализм общественных настроений при сохранении единого правового пространства (шариат). Дагестанский социум был обречен на поиск языка взаимопонимания и идеологии взаимодополнительности поверх избыточной этнической и языковой мозаики (более 30 языков и наречий), вопреки реальным противоречиям и взаимным претензиям. Эта ситуация не могла не стимулировать становление политической культуры как спасительного регулятора общественного равновесия. Если бы опыт перманентного консенсуса не состоялся, то никакого Дагестана на карте не было бы (не забудем также, что это единственное в нашей стране самоназвание республики, которое никак этнически не обусловлено: нет ни дагестанского языка, ни дагестанского - в этническом смысле - народа).

Имам Шамиль стал восприемником этого уникального опыта, обеспечивая и по этой весомой причине долговременность своего сопротивления. Репрезентация его борьбы исключительно в рамках военного противостояния недостаточна: он был прежде всего дальновидным политиком, государственником, который умудрился выстроить в условиях войны Имамат - теократическую, но и эффективную государственную систему, адекватно соответствующую новой исторической реальности. Навыки политического маневра в лабиринтах многоукладного и фрагментарного дагестанского общества в сочетании с искусством его мобилизации на решение военных задач придавали осмысленность и стратегическую перспективу действиям имама. Именно на этот твердый фундамент опирался Шамиль-политик, поднимая знамя ислама как консолидирующей идеологии.

Чечня, в отличие от Дагестана, не знала сословной иерархической самоорганизации как выверенного общественного института. Пребывание под властью кумыкских и кабардинских владетельных князей оказалось недостаточно длительным, чтобы успела сформироваться парадигма сословных отношений. Чеченцы вышли, освободившись от внешнего воздействия, на простор внеисторической вольницы, творя свою уникальную этноисторию. Патриархально-тейповая система, так называемая «военная демократия» обнаружили непробиваемую устойчивость, свойства застывшей в истории - вернее, вне истории - самодостаточности. Когда ничего не меняется в соответствии с принципом «чеченец прав потому, что чеченец», когда сфера национальной самокритики остается в тени пафоса самоутверждения, то, с одной стороны, вырабатывается сверхпрочный сплав этносолидарности, но, с другой, складывается особого типа самоидентификация на базе жесткой бинарной оппозиции «мы – не они» и «они – не мы». Надо с повышенным внимание и подчеркнуто чутко (чего стоит одна чудовищная сталинская депортация - преступление, оставшееся без наказания и даже без нормального покаяния властей!) относиться к тому, что ядро чеченской ментальности внутренне перенапряжено настолько, что почти исключает саму идею компромисса как формы подавления остро переживаемого чувства своей самоценности.

Здесь нельзя не упомянуть и такое немаловажное обстоятельство: в отношении к личности и делу Шамиля в последнее время наметились явные дагестано-чеченские разногласия, что нисколько не способствует восстановлению былого взаимопонимания. У дагестанцев вызывает, мягко говоря, недоумение нарастающие антишамилевские выпады чеченских авторов. Дело, разумеется, не в самом факте критического отношения к деятельности Шамиля – это явление нормальное и даже необходимое, как необходима любая продуктивная переоценка ценностей. Но откуда этот высокомерный взгляд сверху вниз и нескрываемое пренебрежение? Ведь каждому чеченцу, как и каждому дагестанцу, хорошо известно, что важно не столько даже то, что ты сказал, сколько то, как ты это сказал. Интонационный режим уважительного общения издавна занимает в шкале кавказских ценностей одну из верхних позиций, а надменность и недоброжелательность встречают отпор и надолго запоминаются.

Печальную, чтобы не сказать - скандальную известность приобрели статьи А.-Х. Султыгова в 2002 году на страницах «Независимой газеты» Их очевидный конъюнктурный подтекст (почему-то именно после этих публикаций состоялось назначение их автора специальным представителем президента в Чечне) предательски усиливала стилистика на грани фола: «маниакальный властолюбец», «вновь испеченный вассал» (о присяге Шамиля на верноподданство царю). «Шамиль был одним из величайших властолюбцев в чистом виде», имам в роли циничного прагматика, одержимого «низменными целями», его борьба с приставкой «так называемая», его дело как «исторический мусор», его власть как воплощение «изуверских технологий» - вся эта публицистическая абракадабра в чистом виде, этот сознательно заостренный и недвусмысленно оскорбительный тон способны нанести непоправимый моральный ущерб российской политике в регионе, торпедировать любые благие намерения И смею вас уверить, что нанесли, успешно дискредитируя её цели.

К насквозь лживой схеме с нескрываемым одобрением подверстываются давние строки Расула Гамзатова, написанные молодым поэтом в 1951 году в полном соответствии с тогдашней конъюнктурой. Состряпанная по сталинской указке работа М.Багирова «К вопросу о характере движения мюридизма и Шамиля» (1950) - образчик идеологического маразма, нарочитого обеднения и снижения героики национально-освободительного движения, но багировский гнев по адресу зловредных «английских лордов и капиталистов», мутивших воду на Кавказе в союзе с «султанской Турцией», можно обозвать даже интеллигентным на фоне грубой султыговской клеветы, которую на Кавказе, повторяю, не принято оставлять без внимания.

Гамзатовское стихотворение перегружено обвинениями типа «англичане усердно чалму на него намотали и старательно турки окрасили бороду хной», но запредельной «высоты» поэт достигает в финальной строфе: «труп чеченского волка, ингушского змея-имама англичане зарыли в песчаный арабский курган». В своем одобрении этого «откровения» Султыгов, увы, не одинок. Не менее любопытной оказалась реакция другого современного чеченского автора: «Когда поменялись времена, Гамзатов тоже изменился и почему-то стал каяться, что назвал имама «чеченским волком». И напрасно - чеченцы нисколько не обижались на него за эту историческую правду …» (Сэшил Ю. Царапины на осколках. М. 2002. С. 287).
Поэт стал каяться в поэме «В горах мое сердце» не «почему-то», а по глубинной потребности осознавшего свою ошибку человека, преодолевающего рабскую зависимость от идеологических штампов. «Поспешная песня моя», «провинился и я», «непростительно я виноват», «клевета, что в незрелых стихах прозвучала», «опрометчивое творение», оплаченное «стыдом и бессонницей» - этот обвал обвинений в собственный адрес кажется поэту настолько недостаточным, что он предоставляет слово самому имаму в сцене его неожиданного ночного появления: «Девятнадцать пылающих ран нанесли мне. Ты нанес мне двадцатую, молокосос… Были раны кинжальные и пулевые, но тобой причиненная – трижды больней, ибо рану от горца я принял впервые…»

По некоторым прямым и косвенным признакам (подтвержденным, например, во время моего недавнего участия в работе международного конгресса в Бостоне) могу судить об усилении западного интереса к Дагестану как стратегической цели при наступившем понимании того, что чеченская ситуация утратила большую смысловую перспективу. Чечня - это авангард, который слишком далеко оторвался от реального регионального контекста и оказался в итоге жестко локализован. Дагестан - это латентный детонатор общесеверокавказского напряжения и решающей здесь окажется не оглядка на Чечню как некий пример длящегося сопротивления, а диктат внутренних закономерностей.

Поэтому предстоящая смена власти в Дагестане (или её консервация - нынешний закон о назначении оставляет свободу выбора за президентом) имеет поистине судьбоносное значение для региона. Если Москва во имя так называемой стабильности не посягнет на самый тип нынешней власти, на устойчивость её кланово-родовых и этнокорпоративных архетипов (разумеется, изменение фамилии первого лица при сохранении самой структуры не должно вводить в заблуждение), то ответ другого Дагестана не замедлит себя ждать. Не думаю, что возможна чисто исламская революция, хотя религиозный фактор может стать доминирующим в эскалации охранительного традиционализма, который наверняка окажется не столь зависимым, как это случилось в Чечне, от антимодернизаторских настроений. По той очевидной причине, что в ситуации ценностного вакуума, мировоззренческой дезориентации и обманутых надежд дагестанцев религия традиционно способна и готова вернуть себе значение центра духовного притяжения, генератора нравственного обновления.

Разумеется, будут продекларированы пророссийская ориентация, прокремлевская лояльность и программное отмежевание от Чечни. Но затем нельзя исключить более серьезную трансформацию, усиленную наверняка неточными оценками Москвы, донельзя запущенной в республике социальной политикой и неизбежной международной политической поддержкой. Надежда на этническую разноголосицу Дагестана как препятствия для решающей консолидации имеет основание, но не стоит обольщаться и переоценивать роль этого фактора. Решающее значение будет иметь продуманная до мелочей политика Кремля, который или найдет формулу компромисса, или наступит на апробированные грабли.

Приоритет выживания любой ценой над продуманной идеологией развития республики или, проще говоря – запущенная социальная сфера (а социальная стабильность – единственная альтернатива религиозному экстремизму), побившая все рекорды дотационная зависимость от федерального центра и ставшая притчей во языцех коррупционность успешно подпитывают механизм деструктивных тенденций, который может заработать в полную силу. Добавьте к этому и такой ощутимый сдвиг в общественном сознании: «Мы с Россией, но нас выталкивают». Каждый, кому посчастливилось в Москве пройти антропологическую милицейскую экспертизу на длину усов, форму носа и цвет кожи, возвращается домой, переполненный особого рода впечатлениями. В этом интерьере вопрос о присутствии или благотворном влиянии России может и утратить признаки неопровержимой аксиомы, превращаясь в дискуссионную и требующую доказательств теорему: возможно ли, оставаясь мусульманином и «лицом кавказской национальности», стать и полноценным гражданином России?

Сегодня в Дагестане эскалация корпоративных интересов заняла непозволительно значительное место на политическом поле республики. Общедагестанская доминанта, исторически сформированная и символизирующая нечто большее, чем союз этнических анклавов, перестала доминировать под натиском этнократических политико-финансовых групп влияния. Торжество кланового эгоизма, возведенного в ранг политической практики, обернулось понижением уровня общедагестанской идентичности. Принцип этнодоверия, подменяя собой идею гражданского равноправия, превратился в двигатель отрицательной кадровой селекции. Конфликт ценностей набирает силу, приобретя значение общественно-политического императива. Под удар поставлены веками выстраданная система сдержек и противовесов, механизм межэтнической адаптации. Фактически утрачен субъект ответственности за судьбу и целостность дагестанского общества и задана логика саморазрушения, формирующая обстановку перманентного напряжения.

Об этой «ахиллесовой пяте» современного Дагестана мне неоднократно приходилось писать в местной прессе. Популярный в республике еженедельник «Новом дело» опубликовал интервью со мной под названием «Что с нами происходит?» (12.11.2004). Позволю себе, чтобы не повторяться, самоцитату: «Мы как будто застряли в промежутке между ностальгическим традиционализмом и поиском адекватного ответа на запросы времени… Налицо дефицит интеллектуальной смелости, которая требует другого стиля мышления: называя вещи своими именами, заглядывать за привычный горизонт и формировать в общественном сознании представление о том, каким должно быть свободное и гражданское дагестанское общество… Нельзя думать о будущем, связывая его только с размерами московских кредитов и повторяя на каждом шагу нелепую формулу «мы добровольно не входили в состав России и добровольно не выйдем из него».

Новейшую историю Дагестана английский «Экономист» в своей редакционной статье «Северный Кавказ: обветшалая окраина империи» (11.02.2005) характеризует как «самую нестабильную после Чечни», усиливая подзаголовком и без того выразительное название: «Ползучая дестабилизация Северного Кавказа и что это означает для будущего России».
Ответом на подобную постановку вопроса может стать напоминание о том, что новый мировой порядок формируется неотвратимо и его вызовы неизбежны. Дагестан как стратегический форпост России в прикаспийском и северокавказском регионе неожиданно для неё может оказаться реально востребованным и в геополитическом смысле. Дагестан может быть «призван» на ту роль, которая сегодня и не снится кремлевским технологам. Вопрос о возможных пределах и целесообразности нынешней пророссийской ориентации может встать, что называется, ребром.

Но российская власть не обременяет себя прогнозами и заглядыванием за привычный горизонт. Никак она не перейдет от сиюминутной реакции на проблемы по мере их поступления к стратегическому видению и прогнозированию вариантов развития ситуации на Северном Кавказе. С трогательным постоянством она продолжает удивлять умозаключениями типа «на Кавказе власти много не бывает». Председатель думской комиссии по Северному Кавказу предварил этот заветный вывод дежурными ссылками на необходимость учитывать кавказский менталитет и на недопустимость «кавалерийского подхода» («Независимая газета».18.02.05). Но ведь именно этот самый менталитет по понятным причинам болезненно реагирует на саму интонацию рассуждений об усилении «силы», «власти», «владычества» (если вспомнить незабвенного Алексея Петровича Ермолова). Ну скажите о демократии, гражданском обществе, толерантности, взаимной терпимости в многоэтническом крае, доброжелательности, которых действительно «много не бывает», но вновь и вновь тянет свернуть в ту же колею…

«Власть» в устах наших политиков и, соответственно, в понимании «инородцев» - это нечто и некто, приходящие со стороны, московский ставленник, которого по определению не могут волновать местные проблемы и их точная социополитическая диагностика с точки зрения подлинных и, следовательно, долговременных интересов России. Известное конъюнктурное мышление наших чиновников обрекает их на выполнение одномерной и злободневной задачи - проведению твердой рукой государевой воли не благодаря, а вопреки, как подсказывает опыт, кавказской историко-культурной онтологии. Популярные после начала первой чеченской войны (1994) призывы посадить наших чиновников, принимающих решения, за чтение толстовского «Хаджи-Мурата» (в одной из статей я с непонятной сейчас наивностью настойчиво советовал – кому? - повнимательнее вчитаться в лермонтовские «Валерик», «Измаил-Бей», «Беглец», «Герой нашего времени») выдавали не только прожектерство подобных экспертных рекомендаций, но и роковую несостоятельность самой апелляции к власти. Или все-таки капля за каплей подтачивают камень? Иначе не возникал бы вновь и вновь в разных публикациях этот сакраментальный и до боли знакомый вопрос. Недавно он прозвучал и в статье Майкла Черча «Бельмо на глазу России»: «Читал ли Владимир Путин "Хаджи-Мурата", когда учился в школе? Еще не поздно» («Файнэшнл таймс», 31.01.2005).

Кавказская политика Кремля накопила столько усталости и такое количество досадных ошибок, что уже почти не обременяет себя свежим взглядом, обновленными подходами, не выдерживая давления существующих и надвигающихся проблем. Совершенно, например, не учитывается в полной мере интернационализация разрушительного эффекта чеченской войны. Тот неопровержимый факт, что она давно переросла локальные рамки, превратившись в общероссийский фактор духовной деградации, затронувший состояние душ и умов и подпитывающий эскалацию ожесточения в российском обществе: разгул скинхедов - далеко не единственное следствие, но самая наглядная демонстрация глубинной общественной болезни, имя которой – ксенофобия и одна из причин которой – чеченский конфликт. В замечательной по нравственному камертону и аналитической точности статье Льва Гудкова «Чеченская война и развалившиеся «мы» говорится о негативном психологическом фоне, на котором началась вторая война в Чечне, об «унылом сознании» того, что «ничего нельзя сделать, ничего изменить нельзя», о «постоянном переживании истощенности смысловой почвы существования, усталости, безнадежности…» Чечня внесла свой неоспоримый вклад в то, что «объединяющее страну «мы» лопнуло, оставив за собой неприятные и трудно стираемые следы».

Импульсивная тактика вослед событиями и склонность к политически-бесплодным акциям, к чисто ритуальный жестам (вспоминаются пожарный призыв правильно мыслящих аксакалов в Кремль на встречу с Ельциным или поистине дерзкое предложение депутата от «Единой России» А.Буратаевой укомплектовать президентский полк представителями всех народов России) носят беспомощно-отвлекающий характер. Зацикленный на внешней показной атрибутике декоративно-этнографический подход к кровоточащим кавказским проблемам превратился в фирменный знак властных решений, беспомощно восполняя отсутствие главного – концентрированной политической воли, без которой не выйти из чеченского тупика, растянутого во времени. И не предотвратить обусловленный взрывоопасной обстановкой в Дагестане новый виток напряженности, который наверняка окажется шире и значительнее, чем просто дублирование чеченского конфликта.